Последние свидетели

Последние свидетели

О спектаклеМатериалы
Последние свидетели

О спектакле

В Театре на Таганке в рамках режиссерской лаборатории вышел спектакль Дмитрия Егорова по документальной прозе Светланы Алексиевич.

«Я помню, я завидовал жучкам…», «После войны я боялся железа…», «Сидит и ждет, пока она проснется, а она – мертвая» – каждая фраза из собранных Светланой Алексиевич воспоминаний детей, свидетелей и жертв Второй мировой могла бы стать строчкой из военной песни или стихотворения. Спектакль, поставленный Дмитрием Егоровым с выпускным курсом Института культуры и тремя молодыми артистами «Таганки», играется в черном кабинете на малой сцене. Он сделан скромно и аскетично, но что-то в нем есть такое, что заставляет вспомнить о поэтических спектаклях Юрия Любимова. Например, о легендарных «Павших и живых» по стихам поэтов-фронтовиков.

У Егорова стихов никто не читает – только пару раз поют под аккордеон, сгрудившись в пятне света, словно для общего снимка. Поют сомнительное «Артиллеристы, Сталин дал приказ», как нарочно избегая чего-то признанно красивого вроде «Белых журавлей».

Здесь вообще существуют без пафоса, шаркают по деревянному полу грубыми ботинками без шнурков (образ страшноватый: шнурки вместе с ремнями отбирают у заключенных) и, рассказывая о военном детстве, часто смотрят в пол. А когда хочется кричать – швыряют об пол алюминиевые миски. Или кидают в ведро пригоршню железных болтов, которые до того все вместе разбирали: метафора мелкой, непонятной, нескончаемой работы, которую доверяли в тылу детям и подросткам.

Каждый новый рассказ о войне вырастает из какого-то общего физического действия – вроде скудной трапезы, перед которой одна из участниц вспоминает, как в войну мама приучила их, пятерых детей, есть на обед воду. Младший брат все норовил закусить известкой: так и объел весь угол печки. Один из ребят рассказывает о том, как уцелел во время расстрела деревни – а потом, раненый, упал в яму, наполненную телами. На черно-белом экране, свисающем над головами актеров, появляются цифры: 6, 8, 13. Не сразу понимаешь, что это возраст рассказчиков. Тех самых, что ели воду, помогали закапывать мертвую маму и, умирая от голода, мечтали найти патроны, чтобы успеть отомстить.

Дмитрий Егоров не смакует зверства – тактично останавливается, давая продышаться и публике, и молодым актерам, когда горло перехватывает очередной ком. «Скорбной музой» спектакля становится Ирина Линдт, озвучивающая монологи матерей: рожавших в лесу, переживших своих детей и бросавших их с чужими, чтобы уйти к партизанам. Ее нарочито спокойную ноту подхватывают восемь четверокурсников Института культуры. Говорят ровно, экономя эмоции. Это не значит, что они не вживаются в образ. Вживаются, и может, даже слишком – крошечный зал дает возможность видеть то, что зрителю видеть не положено: актеры дают волю слезам, отступив за кулисы.

Самая яркая и острая по форме сцена спектакля: сидя за длинным столом, актрисы вынимают зеркальца и долго и бесстыдно красят губы. А потом одна, прямо-таки расплывшись в улыбке, рассказывает, как закапывала убитых отца и брата: немцы – все сплошь молодые и красивые – запретили ей плакать и приказали улыбаться, не то застрелят. «Замуж я не вышла. Живу одна», – продолжает она, растягивая рот. И только исчезая в кулисах, скидывает наконец свою маску: «Все боялась, что рожу мальчика».

Но тяжелее всех рассказов оказывается тишина. История одной девочки, думавшей, что она потеряла маму, вышла счастливой: маму назвали убитой по ошибке, и она нашла дочку среди детдомовцев. Молодая актриса произносит текст обычным голосом, не громко и не тихо. И только слово «мама» – без звука, одними губами, так, что каждая фраза на пару секунд замирает. Более страшного, нестерпимого для слуха монолога давно не было.

Билетов не найдено!

Закрыть