За пальтецо. Интервью с Кристианом Болтански
Как идет работа над инсталляцией?
Хорошо, но я немного разочарован — когда я приехал, было тепло. А говорили, что в январе в Москве -15°. Выставка зимой и в таком особенном разрушенном месте — я придумал заморозить инсталляцию. Облить пальто водой, чтобы они застыли в странных позах. Я даже следил в Париже за прогнозами, ждал, когда в России начнутся холода. Экспериментировал: пришлось заморозить пальто в домашнем холодильнике, получилось отлично.
Я ожидала увидеть другого человека.
Блондина?
Да нет, не такого веселого — ваши инсталляции очень серьезные, иногда грустные.
Мои работы могут казаться печальными, но одновременно они — забавные. Иногда это весело — говорить о смерти. Но искусство всегда серьезно.
Вы ведь начинали как живописец?
Я очень рано начал заниматься искусством — в 14 лет. И до 18-ти написал много больших картин. Не слишком хороших.
Почему вы теперь делаете инсталляции?
Я не думаю, что техника так важна. Гораздо важнее — что вы хотите сказать. Я использую разные медиа: видео, объекты, фотографии. Моя цель — задеть чувства людей. Если вы делаете живопись — люди ожидают увидеть искусство, они заранее настроены на определенное зрелище. А я работаю на территории между жизнью и искусством. Особенно сильно это действует, если инсталляция показывается не в галерее или музее, и зритель не подготовлен к тому, что ему предстоит увидеть. Например, я делал выставку в церкви в Испании — и люди не сразу понимали, что перед ними. Воспринимали это как праздник, мистерию, но не как искусство. Была простая физическая реакция: темно, странно, красиво. Если о моем произведении скажут: о, это хорошая работа концептуального художника — значит, что-то не получилось. Если есть эмоции, все в порядке. Зритель должен быть задет, но он не обязательно должен все понимать. Художник спрашивает и вызывает эмоции, но не дает ответов. Важно использовать формы, которые все знают. Тогда искусство становится историей, понятной для всех, и люди в вашей истории видят и узнают свою. Вы говорите — и вас понимают. Если вы художник, у вас нет лица — только зеркало, и каждый видит себя в нем.
О чем ваши работы?
Они очень открыты. Это как в кино: все смотрят один фильм, но воспринимают его по-разному. Каждый видит свое: одному смешно, другому грустно.
Но о чем думаете вы, когда делаете их?
О смерти и о том, что уходит от нас. Мы теряем так много людей, которых целовали, знали, едва видели, просто встречали на улице.
Ваши предки приехали во Францию из России?
Мои бабушка и дедушка из Одессы. Но отец родился в Париже. Однажды, когда мне было лет 12, мы поехали с ним в Одессу на машине — это было очень непросто в те годы, но он оформил все документы. До Одессы мы так и не доехали: отец развернулся и поехал назад. Думаю, он был прав. Можно ехать в настоящую страну, но не в страну мечты. Одесса была мечтой.
Вы поедете в Одессу?
Нет.
А как вам в Москве?
Хотите услышать правду? Много беспорядка, много машин. Есть красивые здания, церкви, но в целом город выглядит разрушенным. Наверное, он кажется красивым, когда долго живешь здесь. Думаю, если я проведу в Москве больше времени, то почувствую ее. В Варшаве мне понравилось через десять дней. Единственное близкое — еда. В детстве бабушка кормила меня русской едой — очень вкусно.
Но это не страна вашей мечты?
Страна моей мечты — между Белым и Черным морем.
Вы что-нибудь можете сказать по-русски?
Из моего детства остались слова: «бумага», «фуфайка», «останьнаконец». Русский использовали для непубличных разговоров, хотели, чтобы я был настоящим французом, и со мной по-русски не разговаривали. «Бумага» обозначала туалетную бумагу, «фуфайка» исподнее, а когда я не был слишком хорошим мальчиком, бабушка говорила «останьнаконец».
Вы часто думаете о своих близких, которые ушли?
В искусстве существует не так много тем. Но мои работы не только о смерти, но и о потерянной уникальности. Люди так неповторимы, так хрупки, так хороши — а через некоторое время после их смерти некому вспомнить об ушедшем. Большая память — это книги, а маленькая память — шутки вашей бабушки. Когда их забудут, память испарится. Все, что нас окружает, очень хрупко. Поношенное пальто на блошином рынке мертво, оно никому не нужно. Но вот вы его покупаете, дарите новую жизнь, начинаете как-то к нему относиться. Для меня использованные вещи — как мертвые тела: был человек, который покупал их, носил, они хранят чей-то запах.
Эти пальто для инсталляции — они французские?
Я привез их из Парижа, потому что мне сказали, что в Москве будет сложно купить поношенные пальто. Конечно, я предпочел бы русские.
А кто эти люди на фотографиях?
Я не скажу, потому что тогда моя работа будет читаться более однозначно. Я однажды делал инсталляцию: там были фотографии умерших гитлеровцев, их жертв, просто людей. Но по лицам невозможно понять, кто есть кто, это были просто люди. Как на кладбище, когда вы идете вдоль могил, но не знаете, кем были эти люди. Ясно только, что их больше нет.
Вы собираетесь выставить самовар — он действительно из Одессы?
Я знаю, что часто обманываю, но самовар правда из Одессы, его сохранили в семье. Это так смешно — приехать в Москву со своим самоваром. Бабушка покинула страну с самоваром, я с ним вернулся.